Меня зовут Роман Гайдук, мне пятьдесят четыре, и последние пятнадцать лет я реставрирую старую мебель в мастерской на Андреевском спуске. Работа тихая, руки в лаке, запах шеллака — вот моя жизнь. А ещё почти восемь лет рядом со мной жила Марина Стеценко — актриса, которую в Киеве узнавали на улице даже в старой куртке и без макияжа. Она играла в антрепризах, снималась в сериалах, а десять лет назад получила театральную премию за роль в спектакле, который до сих пор идут в «Молодом театре». В общем, женщина, у которой было имя.
Про меня в титрах не писали никогда. Я реставратор, а не актёр, и меня это устраивало.
Мы познакомились случайно — она принесла в мастерскую бабушкин буфет, треснувший по всему фасаду, и я три месяца собирал его по кускам. К концу третьего месяца собрал заодно и что-то в своей жизни. Потом были годы, о которых никто не знал: соседи по дому на Печерске видели только, что у Марины теперь есть мужчина, который выносит мусор и здоровается с консьержкой по имени.
А потом у меня начало неметь левое плечо.
Сначала думал — от рубанка, от многочасовой работы стоя. Потом рука стала слабеть так, что я не мог удержать стамеску. Невролог в институте на Мануильского долго молчал над снимками, а потом сказал слово, которое я слышал раньше только в кино: БАС. Боковой амиотрофический склероз. Объяснил спокойно, по-врачебному: мышцы будут слабеть, потом откажет глотание, потом дыхание. Сроки — от двух до пяти лет, у кого как.
Я вышел из кабинета и первым делом подумал не о себе. Подумал о Марине и о том, что если это станет известно, её жизнь превратится в бесконечное интервью для жёлтой прессы. «Актриса ухаживает за умирающим». Заголовки, соболезнования от людей, которые её не знают, камеры у подъезда. Она этого не заслуживала. И я тоже не хотел, чтобы меня запомнили как диагноз, а не как человека, который умеет чинить венские стулья.
Поэтому я попросил её об одном: молчать. Не давать интервью, не объяснять, почему она перестала сниматься. Просто — тишина.
Она согласилась не сразу. Помню, как сидела на кухне, крутила в руках чашку с отколотым краем — ту самую, из бабушкиного сервиза, — и говорила, что ей будет тяжело врать журналистам в лицо. Я ответил, что врать не придётся. Достаточно просто не отвечать. «Я хочу больше времени проводить дома, с семьёй» — это ведь не ложь.
Три года она держала слово. Отказывалась от ролей, которые требовали долгих экспедиций. На светских мероприятиях появлялась реже, а если появлялась — уходила первой, сославшись на усталость. Никто не связывал это со мной. Соседка тётя Галя из квартиры напротив как-то спросила меня во дворе, почему я не выхожу гулять с собакой в обычное время. Я сказал — приболел. Она покивала и больше не спрашивала. Мелочь, но именно эта мелочь почему-то запомнилась больше остального: как легко люди принимают простое объяснение, если не лезть глубже.
Марина возила меня на процедуры сама, за рулём своего старого «Ниссана», который отказывалась менять, хотя могла купить что угодно. В больнице на Оболони, где я лежал две недели, санитарки узнавали её, но она просила называть её просто по имени, без фамилии. Кормила меня с ложки, когда руки совсем перестали слушаться, и делала это буднично, без театральности, будто всю жизнь только этим и занималась.
Я умер пятого августа две тысячи двадцать третьего, дома, в квартире на Печерске, в присутствии Марины и её сестры Оксаны. Мне было пятьдесят семь.
Дальше рассказывать придётся уже не мне — но я знаю, как это было, потому что мы это обсуждали заранее, пока я ещё мог говорить внятно.
После похорон Оксана, единственная, кто знал всё с самого начала, дала короткий комментарий одному изданию — просто чтобы прекратить слухи о том, что Марина «бросила карьеру от скуки» или «ушла в запой». Сказала правду: три года актриса ухаживала за смертельно больным партнёром и ни разу не попросила сочувствия публично.
Через несколько месяцев Марина выполнила то, о чём я просил в последние недели. Поехала одна в Карпаты, к перевалу Пыжанка, где мы когда-то, ещё до диагноза, провели три дня в деревянном домике без интернета и решили, что это наше место. Взяла с собой деревянную шкатулку — ту, что я сам когда-то сделал из ясеня для других вещей, а она отдала под мой прах, — и развеяла пепел с обрыва в день, когда мне должно было исполниться пятьдесят восемь.
Она не вернулась в кино сразу. Но через год согласилась на роль — маленькую, в независимом фильме про женщину, которая теряет мужа и учится заново жить одна. Продюсеры потом признавались, что не сразу решились предложить ей этот сценарий, боялись, что это будет слишком личным. Она прочитала сценарий за один вечер и перезвонила утром: беру.
Тётя Галя, увидев её в новом фильме на экране, потом рассказывала во дворе всем подряд, что «эта, с пятого этажа» опять снимается. И что муж у неё, оказывается, был реставратор — надо же, а она и не знала, думала, просто сосед.