«Только до старого коровника и обратно, Настуня!» — кричала мне вслед бабушка Одарка каждое утро того лета, а я уже не слышала, потому что бежала. Мне было девять, брату Тарасику — семь, и всё село Вербівка знало нас по обгоревшим на солнце макушкам и по тому, что мы вечно кого-то догоняли.
У нас не было велосипеда. Был обруч от старой бочки, найденный за дедовой мастерской, и проволочный крюк, которым Тарасик научился его подгонять. Мы катили этот обруч по всей улице Шевченка, от нашего двора до колодца у сельсовета, и обратно — и за это время успевали узнать все новости села.
Тётка Ганна из третьего двора всегда сидела на лавке у ворот и лущила фасоль. «Куди мчите, вітрогони?» — спрашивала она, и мы никогда не отвечали, только махали руками. У Петровичей злая собака Рекс гремела цепью, и мы переходили на другую сторону дороги, туда, где в пыли грелись куры. Возле хаты бабы Мокрины всегда пахло свежим хлебом — она пекла в летней печке во дворе, и если постучать в калитку, могла вынести кусок с толстым слоем сметаны, ничего не спрашивая, чья ты внучка.
Мы знали каждую выбоину на этой дороге. Знали, где грязь после дождя не высыхает три дня, знали, у кого можно попросить воды из колодца, знали, в котором часу мимо проедет молоковоз и обдаст всех пылью, если не отбежать вовремя.
К обеду мы возвращались домой облепленные пылью по колено, красные, голодные. Бабушка резала хлеб, доставала из погреба банку с малосольными огурцами, иногда — кусок сала с розовой прожилкой, и через десять минут мы снова были на улице.
Тем летом я и не думала, что через тридцать один год буду вспоминать этот обруч от бочки как что-то важное. Мне казалось — так будет всегда: лето, пыльная дорога, бабушкин голос у калитки. Никто не говорил тогда, что это последнее лето, когда мы все вместе.
В августе того года бабушка Одарка слегла. Не сразу поняли, что это серьёзно — она всё отмахивалась, говорила, сердце пошаливает, само пройдёт. Мама возила её в районную больницу в Немирове, привозила лекарства, но что-то уже необратимо сдвинулось. К сентябрю бабушки не стало, и дом на Шевченка, где пахло хлебом и парным молоком, перешёл к маминому старшему брату — дяде Богдану, который тогда жил в Виннице и в селе бывал раз в год, на Пасху.
Мы с Тарасиком выросли, разъехались — я осталась в Виннице, брат уехал в Польшу на заработки. Дом стоял, зарастал бурьяном, дядя Богдан платил за него какие-то копейки налога и не появлялся годами. А два месяца назад он позвонил мне и сказал, что продаёт участок вместе с домом — соседу, который давно скупает землю под теплицы, за сто двадцать тысяч гривен. Всё, вместе с погребом, с колодцем, со старой мастерской, где мы нашли тот обруч.
Я приехала в Вербівку в последний раз перед тем, как приедут покупатели с рулеткой и договором. Стояла у той самой калитки, из которой когда-то торчала бабушкина голова с криком «только до старого коровника». Улица Шевченка почти не изменилась — та же колея, тот же изгиб дороги к сельсовету, только асфальт положили лет пять назад, и куры уже никуда не разбегались, потому что машин стало больше.
Тётка Ганна, которой уже за восемьдесят, всё так же сидела у ворот, только теперь не с фасолью, а просто грелась на солнце. Она узнала меня не сразу — по походке, сказала, узнала, не по лицу. «А бабці твоєї вже скільки нема», — сказала она, и я ответила, что тридцать один год.
В доме пахло сыростью и мышами. Я прошла по комнатам, потрогала печку, открыла дверцу погреба — там на полке всё ещё стояла пустая банка из-под тех самых огурцов, мутная, треснувшая. В мастерской, в углу, за грудой ржавых вил, нашла обруч. Тот самый, с крюком, который сделал Тарасик. Он лежал там тридцать один год, никому не нужный, никем не тронутый.
Я позвонила дяде Богдану вечером, из машины, сидя у той самой калитки. Сказала, что покупаю дом сама — за ту же сумму, сто двадцать тысяч, никаких скидок родне не прошу, всё через нотариуса в Немирове, с полным расчётом за две недели. Он удивился, спросил, зачем мне разваленная хата в глуши, если я всё равно живу в городе. Я не стала объяснять про обруч и про банку из-под огурцов. Сказала только — потому что могу себе это позволить, и потому что не хочу, чтобы теплицы соседа выросли там, где стояла бабушкина печь.
Через две недели, в нотариальной конторе на улице Соборной, я подписала договор купли-продажи и получила на руки свидетельство о праве собственности — синюю папку с гербовой печатью, которую положила в бардачок машины рядом с той же ржавой железкой, что достала из мастерской. Дядя Богдан получил деньги на карту тем же вечером и, кажется, ни разу не пожалел — он давно хотел закрыть этот вопрос.
Соседа-теплицевода я встретила через месяц у калитки — он приехал узнать, не передумала ли я насчёт участка. Я показала ему свидетельство, сказала, что дом не продаётся ни сейчас, ни потом, и что буду восстанавливать крышу этой осенью. Он пожал плечами и уехал на своём пикапе, подняв ту самую пыль, которую когда-то поднимал молоковоз.
Тарасик приезжает через две недели из Польши — я написала ему фото обруча, и он сразу ответил голосовым: узнал крюк по своей же неровной пайке. Мы договорились в первый же вечер выкатить эту железку на дорогу до старого коровника — просто чтобы посмотреть, покатится ли ещё.