В воскресенье Оксана накрыла стол на пятерых, хотя знала — придёт максимум трое. Борщ, оливье, бутылка "Немировской" для брата, который так и не приехал. Она поставила пятую тарелку по привычке — мать так делала тридцать лет, пока была жива, и теперь эта привычка перешла к Оксане, как переходит по наследству старый сервиз.
Три года назад их было четверо. Гриша, средний, умер в феврале — сердце, сорок шесть лет, никто не успел даже "скорую" толком вызвать. А перед этим, целый год, они с ним не разговаривали. Из-за дачи в Ворзеле, из-за какой-то фразы, брошенной на девятинах у отца, из-за того, что Гриша не позвонил на её день рождения, а она не позвонила на его.
— Мам, а дядя Гриша сегодня придёт? — спросила дочка, Соня, ей тогда было семь.
Оксана тогда соврала, что дядя Гриша занят.
Теперь Соне десять, и она уже не спрашивает.
За столом в это воскресенье сидели: сама Оксана, сорок два года, бухгалтер в страховой компании на Оболони; её старшая сестра Ирина, пятьдесят один, живёт в Броварах, преподаёт в музыкальной школе; и младший брат Тарас, тридцать восемь, работает где-то в логистике, вечно в разъездах, вечно с телефоном в руке.
Разговор не клеился. Ирина рассказывала про учеников, Тарас листал ленту, Оксана разливала чай в чашки — те самые, с золотым ободком, которые остались от матери. Одна чашка треснула ещё в прошлом году, Оксана всё собиралась выбросить и не выбрасывала.
— Слушайте, — сказал Тарас, не отрываясь от телефона, — а помните, как Гриша на Новый год окорок спалил? Дым такой стоял, соседи чуть пожарных не вызвали.
Все засмеялись — не натянуто, а по-настоящему.
— А он потом ещё неделю оправдывался, что духовка виновата, — добавила Ирина.
И вот в эту секунду, между смехом и звоном чашек, Оксана поняла, до чего нелепо они себя вели тот год. Из-за чего был спор про дачу — она уже толком и не помнила. Кажется, кто-то должен был кому-то восемь тысяч гривен за ремонт крыши. Восемь тысяч. А теперь эта дача стоит заброшенная, и ключ от неё лежит у Оксаны в тумбочке, и никто из них туда не ездит.
Она встала, вышла на балкон — курить бросила пять лет назад, но иногда всё равно выходила подышать. Внизу троещинский двор, детская площадка, кто-то выгуливал собаку, из окна соседей орал телевизор — новости, потом реклама банка. Обычный вечер обычного города.
Тарас вышел следом, встал рядом, облокотился на перила.
— Ты чего? — спросил он.
— Да так. Думаю, сколько мы с Гришей времени просто… потеряли. Без причины.
Тарас помолчал, потом сказал то, чего Оксана от него не ожидала:
— Я ему в тот день, когда он умер, за час до этого сообщение написал. "Как дела, братан". Он даже не успел прочитать. Так и висит непрочитанным.
Оксана посмотрела на брата. Он не плакал — просто крутил в пальцах зажигалку, которую тоже давно не использовал.
— Знаешь, что самое паршивое? — продолжил он. — Я эту переписку до сих пор не удалил. Захожу иногда и смотрю на эту одну галочку.
Они вернулись в комнату. Ирина уже убирала со стола, составляла тарелки одна в другую с тем звоном, который Оксана помнила ещё с детства — так делала мать.
— Ир, — сказала Оксана, — а давай в следующую субботу все вместе на кладбище съездим. К Грише. И заодно на дачу заглянем, посмотрим, что там с крышей.
Ирина остановилась, тарелка застыла в воздухе.
— На дачу я не поеду, — сказала она, и голос у неё стал сухой, каким Оксана его слышала только один раз, на похоронах. — Это Гришина крыша течёт. Пусть она себе течёт, мне туда возвращаться незачем.
— Ир, он умер.
— Я знаю, что он умер, Оксан. Но я туда десять лет каждое лето мать возила, полы красила, и когда после смерти отца встал вопрос — кому она, я оказалась там седьмой спицей в колесе. Гриша тогда сказал при нотариусе, что я "и так в Броварах устроена". Это я должна забыть, потому что он теперь на кладбище?
В комнате стало тихо — только с кухни капала вода из крана, который давно пора было чинить. Тарас переводил взгляд с одной сестры на другую и молчал.
— Я не заставляю тебя ничего забывать, — сказала Оксана. — Я говорю: съездим, посмотрим, что там осталось. Не ради Гриши уже даже. Ради того, чтобы это перестало гнить у нас в тумбочке в виде ключа, который никто не берёт в руки.
Ирина поставила тарелки на стол резче, чем нужно было, и одна звякнула о другую.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Съезжу. Но крышу чинить не буду.
В следующую субботу они всё-таки поехали — втроём, на машине Тараса, старом "Шкода Октавия" с треснутым лобовым стеклом, которое он всё обещал поменять. По дороге в Ворзель молчали, слушали радио, Ирина сидела впереди и смотрела в окно так, будто там было что-то важное.
На кладбище было тихо, только ветер в соснах. Оксана положила на могилу веточку калины — Гриша почему-то всегда любил именно калину, говорил, что напоминает про бабушкин двор в Ирпене. Ирина стояла чуть в стороне, не подходила близко, и только когда уже собирались уходить, она вдруг наклонилась и поправила покосившуюся оградку — молча, одним быстрым движением, будто стеснялась, что кто-то это заметит.
На даче крыша и правда протекла в углу, где Гриша когда-то сам делал ремонт — Тарас нашёл в сарае его старую, брошенную на середине работу: пару листов шифера, прислонённых к стене, моток проволоки. Взял их, стал прикидывать, что можно сделать сейчас, а что придётся откладывать до тёплых дней.
Ирина стояла у крыльца, смотрела на облупившуюся краску на ставнях.
— Она мать красила, — сказала она вдруг, ни к кому не обращаясь. — В девяносто седьмом, кажется. Я держала банку.
Оксана в это время разбирала документы, которые нашла в жестяной коробке из-под печенья на веранде — там оказались вперемешку старые квитанции, чей-то рецепт от врача, и среди прочего — свидетельство о праве собственности на дачу и расписка про те самые восемь тысяч гривен за крышу. Она перечитала расписку и не почувствовала ничего, кроме лёгкой тошноты от того, сколько лет она это в себе носила.
— Тут доля Гриши, — сказала она. — Треть дома. Она теперь по закону сыну положена, Максиму. Ему двадцать один, в Виннице живёт. Я его два с лишним года не видела.
— И что дальше? — спросила Ирина. — Опять делить будем?
— Я не хочу делить, — сказала Оксана. — Я хочу, чтобы он знал, что у него есть доля. И чтобы приехал хоть раз, если захочет.
Ирина промолчала, но не ушла — осталась стоять рядом, пока Оксана перебирала бумаги.
Через две недели они втроём отправились к нотариусу на Печерске оформлять переход доли, а вечером того же дня Оксана написала Максиму — созвонились впервые за два года. Голос у него в трубке был неуверенный, будто он ждал, что она сейчас потребует с него денег или подписи под каким-то отказом.
— Я не хочу ничего забирать, — сказала она сразу. — Я хочу, чтобы ты знал: там теперь твоя треть, честно, через нотариуса. И если хочешь, приезжай в воскресенье к нам на Троещину.
Он долго молчал в трубке, потом сказал коротко:
— Приеду.
В следующее воскресенье он приехал — худой парень с Гришиными глазами, в старой куртке, из-под которой торчал воротник рубашки, явно надетой специально. В руках он держал бумажный пакет, из которого достал за столом старую, потрёпанную колоду карт.
— Это отцовские, — сказал он, кладя колоду на стол рядом с тарелками. — Он в них с вами когда-то в дурака резался, говорил. Я подумал, может, тоже сыграем.
Ирина взяла колоду в руки, повертела, и на обороте одной карты нашла надпись шариковой ручкой — детским почерком, явно Гришиным: "не жульничать!!!".
— Он и правда жульничал, — сказала Ирина и впервые за вечер засмеялась так, что стало видно, как она похожа на мать.
Оксана разлила чай — уже не в те чашки с золотым ободком, а в обычные, что стояли в серванте про запас. Максим неловко взял чашку двумя руками, будто боялся расплескать, и, кажется, не заметил, что назвал Оксану "тётя Оксана", хотя раньше, в детстве, звал её просто по имени.
Тарас сдал карты.