Я приехала в Чернигов, на бабушкин участок у Вербовой улицы, в начале мая — как раз когда сирень только набирала бутоны, а по радио в автобусе крутили одну и ту же песню, от которой у меня потом три дня звенело в ушах. Дом стоял третий год почти без дела: воду я включала сама, газ сама, и тишина в нём была такая, что слышно было, как капает из крана на кухне.
Кошку я увидела в первый же вечер — серую, с белым пятном на груди, тощую так, что сквозь шерсть считались ребра. Сидела у штакетника, смотрела на меня снизу вверх без всякой надежды, как смотрят те, кто уже отвык её иметь.
— Оксана Петровна! Доехали, значит, — окликнул меня из-за забора Григорий Антонович, мой соседский дед, в неизменной выцветшей кепке. — А я смотрю, вы к Дымке приглядываетесь.
— Дымка — это ваша?
— Моя, — он махнул рукой так, будто речь шла о тяпке или лопате. — В приюте в Нежине взял по весне, мышей развелось после зимы — спасу нет. — Он прищурился, затянулся сигаретой. — Вы её не корми́те, слышите? Пусть отрабатывает. От сытой кошки толку никакого, сама себе найдёт.
Я промолчала. Что тут скажешь человеку, который кошку называет инвентарём.
А вечером, когда стемнело и Григорий Антонович ушёл к себе, у меня в руках непонятно откуда взялась миска с остатками борща без мяса — просто бульон с картошкой. Дымка ела так, будто боялась, что сейчас отнимут. Быстро, без звука, прижав уши.
— Ну куда ты такая худая, — сказала я ей тогда, присев на ступеньку. — Как звать-то тебя буду, раз ты теперь моя тайна?
С этого вопроса и начался наш заговор.
Утренний кофе на крыльце стал ритуалом. Я садилась с чашкой в старое плетёное кресло, и минут через пять из бурьяна у забора появлялась она — худая, настороженная, но уже без того отчаяния в глазах. Еду я прятала за бочкой с дождевой водой — туда с соседского двора не видно. И держала в уме строгий наказ Григория Антоновича, а потом каждый раз его нарушала — курицей, молоком, рыбными хвостами с чернобаевского рынка, куда я ездила по вторникам.
— Молчим, — шептала я ей. — Это наше с тобой дело.
Через неделю Дымка изменилась — шерсть лежала гуще, бока округлились. Григорий Антонович это заметил, конечно.
— Гляжу, кошка моя какая гладкая стала, — сказал он однажды, перевесившись через забор, папироса дымилась в уголке рта. — А мышей не носит почти. Может, брак в приюте попался.
— В приюте брали? — у меня внутри что-то оборвалось. Значит, она не бездомная изначально была. Домашняя, потерявшая хозяев, попавшая в клетку, а потом к человеку, который видел в ней только мышеловку.
Тем вечером я впервые погладила её по-настоящему — не украдкой, а медленно, вдоль хребта. Она замерла, потом сама подалась под руку.
Через три недели, уже в июне, она принесла мне мышонка — положила посреди кухни, села рядом с таким видом, будто ждала похвалы. Я заворачивала несчастного зверька в газету, борясь с тошнотой и одновременно с чем-то похожим на гордость: кошки несут добычу только тем, кого считают своими.
Григорий Антонович застал нас как-то в июле — Дымка лежала у меня на коленях, пока я читала на раскладном стуле.
— Ого, — сказал он, остановившись у калитки. — Прикормили всё-таки.
— Она пятерых мышей принесла, между прочим, — ответила я с вызовом.
— А мне ни одной, — буркнул он с какой-то детской обидой и пошёл к себе, ничего больше не сказав про запрет.
В конце августа он приехал на своём стареньком "Москвиче" собирать урожай и сворачивать дачные дела — поясница, да и осень на носу.
— Вы до какого числа тут? — спросил он, складывая инструменты в сарай.
— Ещё неделю.
— А я уже сворачиваюсь. — Он кивнул в сторону Дымки, дремавшей на крыльце. — Пусть остаётся тут, зимует. Зачем она мне в квартире в городе.
— Да она же не выживет, — у меня голос сорвался. — Вы её из приюта забирали, вы за неё отвечаете!
— Отвечаю, — он фыркнул. — Я её для мышей брал, не для нежностей. А кормить кто будет, я ж на заводе по три дня пропадаю.
Я позвала её — она не сдвинулась с места, только смотрела настороженно то на меня, то на него.
— Вот видите, — сказал он не без досады. — Даже не идёт.
Весь тот вечер я просидела на крыльце, гладя её, свернувшуюся клубком у моих ног, и взвешивала то, что взвешивать было почти нечем. Мне шестьдесят один, живу одна в двухкомнатной на Красной Площади, кошки отродясь не держала — у покойного мужа была аллергия, а после его смерти прошло уже пять лет, и я по старой памяти так и не завела никого. Взять её в город — а вдруг не приживётся после такой свободы? Оставить — предать в третий раз: сначала бросили прежние хозяева, потом свели до роли мышеловки, а теперь ещё и на мороз.
Утром в дверь постучали. На пороге стоял Григорий Антонович с переноской — старой, картонной, с обтрёпанными углами.
— Вот, — сказал он, протягивая. — Дочка вчера звонила из Киева, все уши прожужжала про ответственность, у неё самой три кота. Решил предложить. Раз вы с ней сошлись.
Из дома вышла Дымка, обнюхала его сапоги, потёрлась о мои ноги — и сама залезла в переноску.
— Ну вот, — усмехнулся он. — Сама всё решила.
Через два дня мы уже тряслись в такси по шоссе на Чернигов, и за окном мелькали тополя с первой желтизной. Дымка затихла в переноске, я просунула палец сквозь прутья решётки.
— Справимся, — сказала я, успокаивая скорее себя.
Три месяца прошли незаметно. На балконе теперь снег, на коленях — тёплый вес, в квартире пропало то гулкое эхо, которое бывает только там, где никто не ждёт. Открытка от Григория Антоновича пришла перед Новым годом, её принёс Толя, его сосед по даче, заезжавший за ключами от сарая: корявым почерком — "Здравствуйте, Оксана Петровна. Как там моя кошка, не разленилась?"
Я отложила вязание, посмотрела на спящую Дымку и взяла чистый лист.
Написала не про то, что она разленилась. Написала, что кошка теперь на постоянной регистрации — отвела её к ветеринару на улице Шевченко, поставила чип, получила ветпаспорт синего цвета, и имя в графе "владелец" стоит моё, Оксана Петровна Коваль. Заплатила за чипирование четыреста гривен и ни разу не пожалела. Писала, что место на Вербовой улице может оставаться за ним, а кошка теперь официально моя — и спрашивать её обратно весной не нужно, документ у меня в ящике комода, под нижним бельём, рядом с паспортом.
Конверт отдала тому же Толе — он как раз возвращался на дачу забрать насос перед морозами. А через неделю получила ответ: всего одна строчка, без обиды, только "Хорошо, пусть у вас. Я ж говорил, что она бесполезная — видно, не мне так казалось".
Дымка спала у меня на коленях, пока я убирала ветпаспорт в ящик — рядом с документами на квартиру и трудовой книжкой, туда, где хранится то, что действительно принадлежит тебе. За окном падал снег, где-то во дворе лаял чужой пёс, а я сидела и думала, что весной, когда пойдём открывать дачу, Григорий Антонович, может, и не узнает в этой гладкой, спокойной кошке ту худую тень у штакетника. А может, узнает — и смолчит.