Галине Петровне Шевчук шестьдесят четыре года, и у неё есть ровно одна подруга, на которую можно положиться без оговорок. Зовут её Оксана Дмитриевна Савчук, живёт она тремя этажами ниже, в том же доме на улице Соборной в Виннице, и за тридцать восемь лет не пропустила ни одного четверга без звонка.
Раньше было иначе. Галина помнит времена, когда в её записной книжке значилось двадцать шесть номеров — подруги с текстильной фабрики, соседки с прежнего района, знакомые с курсов кройки и шитья. Теперь большинство этих страниц пожелтело, а номера устарели. Люди переехали, похоронили мужей, закрылись в своих квартирах или просто перестали звонить.
Началось с мелочи. Галина сидела на кухне, размешивала чай ложечкой в чашке со сколотым краешком — той самой, что подарила мать на тридцатилетие — и смотрела на телефон, лежавший рядом с буханкой хлеба. Двадцать третье декабря, за окном мокрый снег. Она разослала поздравления восьмерым. Ответили двое.
— Знаешь, что меня больше всего задевает? — сказала она тогда Оксане по телефону. — Не то, что не ответили. А то, что раньше я звонила им первой, потому что знала — сами не позвонят. И теперь думаю, зачем я это столько лет делала.
Оксана не ответила сразу. Было слышно, как хлопнула дверца духовки — она как раз пекла медовик к Рождеству, — а потом раздался голос, без наигранного утешения:
— Ну и дура была. Чего звонила-то. — Пауза, звяканье противня о плиту. — Хотя нет. Не дура. Просто теперь хоть знаешь, кому больше не звони.
Галина запомнила эти слова, потому что они были правдивыми, а не красивыми. Оксана никогда не говорила красиво. Говорила, как получалось — иногда грубовато, иногда вообще не договаривала фразу до конца.
Познакомились они в школе на улице Пирогова, потом работали на одной фабрике, каждая вышла замуж в свой год, каждая похоронила мужа — Оксана в две тысячи одиннадцатом, Галина четырьмя годами позже. Когда умер Василий, скорая уехала в шесть утра, а в половине седьмого в дверях стояла Оксана, в пальто поверх ночной рубашки, с термосом чая. «Не спрашиваю, хочешь ли ты, чтобы я осталась. Остаюсь», — сказала она и провела в этой квартире три дня, готовя еду и отвечая на звонки, которые у Галины не было сил брать. Остальные знакомые прислали соболезнования эсэмэской, а одна бывшая коллега написала только: «Держись, звони, если что» — и больше не объявлялась.
Но то, что случилось прошлой весной, было другим. Не очередным доказательством — испытанием, после которого уже ничего нельзя было делать вид, что не замечаешь.
Галина попала в больницу на Хмельницком шоссе с воспалением лёгких. Девять вечера, четвёртый день в терапевтическом отделении, койко-место двести сорок гривен в сутки, за лекарства из своего кармана ещё почти полторы тысячи — Амоксиклав, капельницы, что-то от температуры. За окном палаты темно, в коридоре слышна тележка с лекарствами, а капельница над кроватью капает в ритме, который Галина уже успела посчитать — капля раз в две секунды. Термометр показывал тридцать восемь и девять. Она лежала с телефоном на одеяле, экраном вверх, чтобы увидеть, если кто-то позвонит.
Утром она написала дочери: «Чуть похуже, но ничего страшного, не волнуйся». Бывшей коллеге, с которой когда-то делила стол: «Лежу в больнице, может, заглянешь?». Соседке с первого этажа, с которой годами обменивалась рецептами борща: то же самое. Все ответили в тот же день — «обязательно забегу, как только смогу», «держись, думаю о тебе», «дай знать, если что». Ни одна не пришла.
В половине десятого медсестра измерила ей температуру второй раз за вечер и покачала головой, ничего не сказав. Галина лежала, глядя в потолок, на пятно от протечки, похожее на очертания материка, и считала в уме, сколько часов осталось до утра. Телефон не подавал признаков жизни. Она взяла его в руки, проверила, не пропустила ли звонок. Не пропустила. Положила обратно на одеяло, экраном вверх.
Дверь палаты скрипнула в десять двадцать. У Галины не было сил поднять голову, но она узнала шаги — неровные, потому что Оксана годами прихрамывает на левую ногу после перелома шейки бедра.
— Часы посещений закончились в восемь, — сказала Галина вместо приветствия, охрипшим от жара голосом.
— Я сказала медсестре, что я сестра. — Оксана поставила сумку на стул и начала доставать термос. — Не спрашивай, правда ли это. Главное, что пустила.
Она налила бульон в кружку, поднесла её к губам Галины, потому что у той слишком тряслись руки, чтобы держать чашку самой.
— Я всем звонила, — сказала Галина между глотками. — Никто не пришёл.
— Знаю. Поэтому я здесь.
Они просидели так до полуночи. Оксана держала руку Галины на пластиковом стуле, пока температура не начала спадать, а дыхание не выровнялось. Такси от Соборной до больницы обошлось ей в сто восемьдесят гривен — в одиннадцать вечера она поймает такое же обратно, но об этом Галина узнает только потом, из чека, забытого в кармане пальто.
Выписали Галину через девять дней. Дома, прежде чем разобрать сумку с больничными вещами, она достала старую записную книжку — ту самую, с двадцатью шестью именами, записанными ещё синей ручкой, давно высохшей на половине страниц. Села за кухонный стол, взяла новую ручку и начала по порядку перечитывать имена.
Первое вычеркнула без колебаний — подругу, которая не ответила даже на новогоднее поздравление уже три года. Второе, третье, четвёртое — дело шло всё быстрее, рука сама нашла ритм.
Остановилась на семнадцатом имени. Валентина Крушельницкая. Женщина, с которой сидела за одной партой в школе ещё до Оксаны, с которой ходила на свадьбы, на крестины детей, которая держала руку Галины, когда та рожала дочь, а муж не успел доехать до роддома. Ручка замерла над листом. Галина вспомнила тот день в роддоме, Валентину, сжимающую её ладонь, то, как обе они боялись.
А потом вспомнила девять дней в больнице и молчащий телефон на одеяле.
Вычеркнула имя одной чертой, сильно, так что бумага протёрлась.
Осталось восемь номеров. Среди них — Оксана, сын, живущий в Киеве, дочь в Виннице, две соседки, с которыми она действительно пила кофе раз в неделю, и три человека, которые при редких контактах всегда отвечали в тот же день.
Сегодня, в августе, когда за окном слышно, как дети гоняют мяч во дворе, и пахнет свежескошенной травой у турников, Галина сидит на балконе с Оксаной. Под окном, у самого подъезда, стоит старая груша — та, что три года назад после ледяного дождя треснула почти до середины ствола, но весной всё равно выбросила листья с одной уцелевшей стороны. Галина пьёт кофе из старой гейзерной кофеварки, которую Оксана купила ещё в две тысячи третьем за триста двадцать гривен и которая до сих пор работает лучше новых моделей. На столике — тарелочка с овсяным печеньем, которое Оксана всегда приносит, помня, что Галине нельзя много сахара из-за диабета.
— Груша-то выжила, смотри, — говорит Оксана, кивая на дерево под окном. — А я думала, спилят её по весне.
Галина молчит, разламывает печенье пополам и половину протягивает Оксане — так, как делала всегда, сколько себя помнит, не спрашивая, хочет ли та. Оксана берёт, не глядя, отправляет в рот и снова упирается взглядом в треснувший ствол, будто что-то в нём пересчитывает.